Г бакланов пядь земли. Бакланов Пядь земли. Г. бакланов «пядь земли» анализ

Моей матери

Иде Григорьевне Кантор

Придет день, когда настоящее станет прошедшим, когда будут говорить о великом времени и безымянных героях, творивших историю. Я хотел бы, чтобы все знали, что не было безымянных героев, а были люди, которые имели свое имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и поэтому муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чье имя войдет в историю. Пусть же эти люди будут всегда близки вам как друзья, как родные, как вы сами!

Юлиус Фучик

ГЛАВА I

Жизнь на плацдарме начинается ночью. Ночью мы вылезаем из щелей и блиндажей, потягиваемся, с хрустом разминаем суставы. Мы ходим по земле во весь рост, как до войны ходили по земле люди, как они будут ходить после войны. Мы ложимся на землю и дышим всей грудью. Роса уже пала, и ночной воздух пахнет влажными травами. Наверное, только на войне так по-мирному пахнут травы.

Над нами черное небо и крупные южные звезды. Когда я воевал на севере, звезды там были синеватые, мелкие, а здесь они все яркие, словно отсюда ближе до звезд. Дует ветер, и звезды мигают, свет их дрожит. А может быть, правда, есть жизнь на какой-то из этих звезд?

Луна еще не всходила. Она теперь всходит поздно, на фланге у немцев, и тогда у нас все освещается: и росный луг, и лес над Днестром, тихий и дымчатый в лунном свете. Но скат высоты, на которой сидят немцы, долго еще в тени. Луна осветит его перед утром.

Вот в этот промежуток до восхода луны к нам из-за Днестра каждую ночь переправляются разведчики. Они привозят в глиняных корчажках горячую баранину и во флягах – холодное, темное, как чернила, молдавское вино. Хлеб, чаще ячменный, синеватый, удивительно вкусный в первый день. На вторые сутки он черствеет и сыплется. Но иногда привозят кукурузный. Янтарно-желтые кирпичики его так и остаются лежать на брустверах окопов. И уже кто-то пустил шутку:

– Выбьют нас немцы отсюда, скажут: вот русские хорошо живут – чем лошадей кормят!..

Мы едим баранину, запиваем ледяным вином, от которого ломит зубы, и в первый момент не можем отдышаться: нёбо, горло, язык – все жжет огнем. Это готовил Парцвания. Он готовит с душой, а душа у него горячая. Она не признает кушаний без перца. Убеждать его бессмысленно. Он только укоризненно смотрит своими добрыми, маслеными и черными, как у грека, круглыми глазами: «Ай, товариц лейтенант! Помидор, молодой барашек – как можно без перца? Барашек любит перец».

Пока мы едим, Парцвания сидит тут же на земле, по-восточному поджав под себя полные ноги. Он острижен под машинку. Сквозь отросший ежик волос на его круглой загорелой голове блестят бисеринки пота. И весь он небольшой, приятно полный – почти немыслимый случай на фронте. Даже в мирное время считалось: кто пришел в армию худой – поправится, пришел полный – похудеет. Но Парцвания не похудел и на фронте. Бойцы зовут его «батоно Парцвания»: мало кто знает, что в переводе с грузинского «батоно» означает господин.

До войны Парцвания был директором универмага где-то в Сухуми, Поти или Зугдиди. Сейчас он связист, самый старательный. Когда прокладывает связь, взваливает на себя по три катушки сразу и только потеет под ними и таращит свои круглые глаза. Но на дежурстве спит. Засыпает он незаметно для самого себя, потом всхрапывает, вздрогнув, просыпается. Испуганно оглядывается вокруг мутным взглядом, но не успел еще другой связист папироску свернуть, как Парцвания опять уже спит.

Мы едим баранину и хвалим. Парцвания приятно смущается, прямо тает от наших похвал. Не похвалить нельзя: обидишь. Так же приятно смущается он, когда говорит о женщинах. Из его деликатных рассказов, в общем, можно понять, что у них в Зугдиди женщины не признавали за его женой монопольного права на Парцванию.

Что-то долго сегодня нет ни Парцвании, ни разведчиков. Мы лежим на земле и смотрим на звезды: Саенко, Васин и я. У Васина от солнца и волосы, и брови, и ресницы выгорели, как у деревенского парнишки. Саенко зовет его «Детка» и держится покровительственно. Он самый ленивый из всех моих разведчиков. У него круглое лицо, толстые губы, толстые икры ног.

Сейчас он рядом со мной лениво потягивается на земле всем своим большим телом. Я смотрю на звезды. Интересно, понимал ли я до войны, какое удовольствие вот так бездумно лежать и смотреть на звезды?

У немцев ударил миномет. Слышно, как над нами в темноте проходит мина. Разрыв в стороне берега. Мы как раз между батареей и берегом. Если прочертить мысленно траекторию, мы окажемся под ее высшей точкой. Удивительно хорошо потягиваться после целого дня сидения в окопе. Каждый мускул ноет сладко.

Саенко поднимает руку над глазами, смотрит на часы. Они у него большие, со множеством зеленых светящихся стрелок и цифр, так что мне со стороны можно разглядеть время.

– Долго не идут, черти, – говорит он своим тягучим голосом. – Жрать охота, аж тошнит! – И Саенко сплевывает в пыльную траву.

Скоро взойдет луна: у немцев уже заметно светлеет за гребнем. А миномет все бьет, и мины ложатся по дороге, по которой должны сейчас идти к нам разведчики и Парцвания. Мысленно я вижу ее всю. Она начинается у берега, в том месте, где мы с лодок впервые высадились на этот плацдарм. И начинается она могилой лейтенанта Гривы. Помню, как он, охрипший от крика, с ручным пулеметом в руках, бежал вверх по откосу, увязая сапогами в осыпающемся песке. На самом верху, под сосной, где его убило миной, теперь могила. Отсюда песчаная дорога сворачивает в лес, а там – безопасный участок. Дорога петляет среди воронок, но это не прицельный огонь, немец бьет вслепую, по площади, даже днем не видя своих разрывов.

В одном месте на земле лежит неразорвавшийся реактивный снаряд нашего «андрюши», длинный, в рост человека, с огромной круглой головой. Он упал здесь, когда мы были еще за Днестром, и теперь уже начал ржаветь и зарастать травой, но всякий раз, когда идешь мимо него, становится жутковато и весело.

В лесу обычно перекуривают, прежде чем идти дальше, последние шестьсот метров по открытому месту. Наверное, сидят сейчас разведчики и курят, а Парцвания торопит их. Он боится, что остынет баранина в глиняных корчажках, и потому укутывает корчажки одеялами, обвязывает веревками. Собственно, он мог бы не ходить сюда, но он не доверяет никому из разведчиков и сам каждый раз конвоирует баранину. К тому же он должен видеть, как ее будут есть.

Луна одним краем показалась уже из-за гребня. В лесу сейчас черные тени деревьев и полосами дымный лунный свет. Капли росы зажигаются в нем, и пахнет повлажневшими лесными цветами и туманом; он скоро начнет подниматься из кустов. Хорошо сейчас идти по лесу, пересекая тени и полосы лунного света…

Саенко приподнимается на локте. Какие-то трое идут в нашу сторону. Может быть, разведчики? До них метров сто, но мы не окликаем их: на плацдарме, ночью, никого не окликают издали. Трое доходят до поворота дороги, и сейчас же рассыпавшаяся стайка красных пуль низко-низко проносится над их головами. С земли нам это хорошо видно.

Саенко опять ложится на спину.

– Пехота…

Позавчера это самое место днем, на «виллисе» пытался проскочить пехотный шофер. Под обстрелом он резко крутанул на повороте дороги и вывалил полковника. Пехотинцы кинулись к нему, немцы ударили из минометов, наша дивизионная артиллерия отвечала, и полчаса длился обстрел, так что под конец все перемешалось, и за Днестром прошел слух, что немцы наступают. Вытащить «виллис» днем, конечно, не удалось, и до ночи немцы тренировались по нему из пулеметов, как по мишени, всаживая очередь за очередью, пока не подожгли наконец. Мы после гадали: пошлют шофера в штрафную роту или не пошлют?

Луна поднимается еще выше, вот-вот оторвется от гребня, а разведчиков все нет. Непонятно. Наконец появляется Панченко, ординарец мой. Издали вижу, что он идет один и в руке несет что-то странное. Подходит ближе. Унылое лицо, в правой руке на веревке – горлышко глиняной корчажки.

Панченко угрюмо стоит перед нами, а мы сидим на земле, все трое, и молчим. Становится вдруг так обидно, что я даже не говорю ничего, а только смотрю на Панченко, на этот черепок у него в руках – единственное, что уцелело от корчажки. Разведчики тоже молчат.

Мы целый день прожили всухомятку, и до следующей ночи нам уже никто ничего не принесет: мы едим по-настоящему раз в сутки. А завтра опять целый день обстрел, слепящее солнце в стекла стереотрубы, жара, и кури, кури в своей щели до одурения, разгоняя дым рукой, потому что на плацдарме немец и по дыму бьет.

– Какой дурак придумал носить мясо в корчажках? – спрашиваю я.

Панченко смотрит на меня укоризненно:

– Парцвания велел, чего ж вы ругаетесь? Он говорил, в глиняной посуде не так остывает. Еще одеялами их укутывал…

– А где он сам?

– Убило Парцванию…

Панченко кладет перед нами круглый ячменный хлеб, отцепляет от пояса фляжки с вином, сам садится в стороне, один, пожевывая травинку.

Оттого что мы день прожили всухомятку, вино сразу мягко туманит голову. Мы жуем хлеб и думаем о Парцвании. Его убило, когда он нес нам свои корчажки, завязанные в одеяла, чтоб – не дай бог! – в них не остыло за дорогу. Обычно он сидел вот здесь, по-восточному поджав полные ноги, и, пока мы ели, смотрел на нас своими добрыми, маслеными и черными, как у грека, круглыми глазами, то и дело вытирая сильно потевшую после ходьбы загорелую голову. Он ждал, когда мы начнем хвалить.

– Тебя не ранило? – спрашиваю я Панченко.

Тот обрадованно пододвигается к нам.

– Вот! – показывает он штанину, у кармана навылет пробитую осколком, и для убедительности продевает сквозь две дыры палец. И вдруг, спохватившись, поспешно достает из кармана завернутый в тряпочку желтый листовой табак. – Чуть было не забыл совсем.

Мы крошим в ладонях сухие, невесомые листья, стараясь не просыпать табак. Вдруг я замечаю у себя на ладони кровь и прилипшую к ней табачную пыль. Откуда она? Я не ранен, я только резал хлеб. На нижней корке хлеба тоже кровь. Все смотрят на нее. Это кровь Парцвании.

– Где вас накрыло? – спрашивает Саенко. Вместе со словами табачный дым идет у него изо рта: он всегда глубоко затягивается.

– В лесу. Как раз где снаряд «андрюши» лежит. Вот так мы шли, вот так он лежит. – Панченко чертит все это на земле. – Вот здесь мина упала. А Парцвания как раз с той стороны шел.

Это та самая минометная батарея, которую мы никак не можем засечь.

Ночью мы лежим с Васиным в одной щели. Саенко я отправил вместе с Панченко. Надо донести Парцванию до лодки, надо переправить его на ту сторону.

Щель узкая, но внизу, у самого дна, мы подрыли ее с боков, так что вполне можно спать вдвоем. Ночи все же холодные, а вдвоем даже под плащ-палаткой тепло. Трудно только переворачиваться на другой бок. Пока один переворачивается, второй стоит на четвереньках. Но больше подрыть нельзя, иначе снарядом может обрушить щель.

Через равные промежутки бьет тяжелая немецкая батарея, наши отвечают из-за Днестра через нас. Почему-то под землей разрывы всегда кажутся близкими. Это так называемый тревожащий огонь, всю ночь, до утра. Интересно, до войны люди страдали бессонницей, жаловались: «Целую ночь не мог уснуть: у нас под полом скребется мышь». А сверчок, так тот был целым бедствием. Мы каждую ночь спим под артиллерийским обстрелом и просыпаемся от внезапной тишины.

Я лежу сейчас и думаю о Парцвании, о хлебе, на котором осталась его кровь. Перед самой войной, когда я учился в десятом классе, был у нас вечер и нам бесплатно раздавали булочки с колбасой. Они были свежие, круглые, разрезанные наискось через верхнюю корку, и туда вставлено по толстому розовому куску любительской колбасы. Пока нам их раздавали, директор школы стоял рядом с буфетчицей, гордый: это была его инициатива.

Мы съели колбасу, а булочки после валялись во всех углах, за урнами, под лестницей. Мне вспоминается это сейчас как преступление.

Васин спит, посапывая. Мне хочется закурить, но табак у меня в правом кармане, а мы лежим на правом боку. Каждый раз, когда всплывает немецкая ракета, я вижу заросшую шею Васина и маленькое раскрасневшееся во сне ухо. Странно, у меня к нему почему-то почти отцовское чувство.


Когда мы высадились на этот плацдарм, у нас не хватило сил взять высоты. Под огнем пехота залегла у подножия и спешно начала окапываться. Возникла оборона. Она возникла так: упал пехотинец, прижатый пулеметной струей, и прежде всего подрыл землю под сердцем, насыпал холмик впереди головы, защищая ее от пули. К утру на этом месте он уже ходил в полный рост в своем окопе, зарылся в землю - не так-то просто вырвать его отсюда.

Из этих окопов мы несколько раз поднимались в атаку, но немцы опять укладывали нас огнем пулеметов, шквальным минометным и артиллерийским огнем. Мы даже не можем подавить их минометы, потому что не видим их. А немцы с высот просматривают и весь плацдарм, и переправу, и тот берег. Мы держимся, зацепившись за подножие, мы уже пустили корни, и все же странно, что они до сих пор не сбросили нас в Днестр. Мне кажется, будь мы на тех высотах, а они здесь, мы бы уже искупали их.

Даже оторвавшись от стереотрубы и закрыв глаза, даже во сне я вижу эти высоты, неровный гребень со всеми ориентирами, кривыми деревцами, воронками, белыми камнями, проступившими из земли, словно это обнажается вымытый ливнем скелет высоты.

Когда кончится война и люди будут вспоминать о ней, наверное, вспомнят великие сражения, в которых решался исход войны, решались судьбы человечества. Войны всегда остаются в памяти великими сражениями. И среди них не будет места нашему плацдарму. Судьба его - как судьба одного человека, когда решаются судьбы миллионов. Но, между прочим, нередко судьбы и трагедии миллионов начинаются судьбой одного человека. Только об этом забывают почему-то.

С тех пор как мы начали наступать, сотни таких плацдармов захватывали мы на всех реках. И немцы сейчас же пытались сбросить нас, а мы держались, зубами, руками вцепившись в берег. Иногда немцам удавалось это. Тогда, не жалея сил, мы захватывали новый плацдарм. И после наступали с него.

Я не знаю, будем ли мы наступать с этого плацдарма. И никто из нас не может знать этого. Наступление начинается там, где легче прорвать оборону, где есть для танков оперативный простор. Но уже одно то, что мы сидим здесь, немцы чувствуют и днем и ночью. Недаром они дважды пытались скинуть нас в Днестр. И еще попытаются.

Теперь уже все, даже немцы, знают, что война скоро кончится. И как она кончится, они тоже знают. Наверное, потому так сильно в нас желание выжить. В самые трудные месяцы сорок первого года, в окружении, за одно то, чтобы остановить немцев перед Москвой, каждый, не задумываясь, отдал бы жизнь. Но сейчас вся война позади, большинство из нас увидит победу, и так обидно погибнуть в последние месяцы.

В мире творятся великие события. Вышла Италия из войны. Высадились наконец союзники во Франции делить победу. Все лето, пока мы сидим на плацдарме, один за другим наступают фронты севернее нас. Значит, скоро и здесь что-то начнется.

Васин кончил чинить аппарат, любуется своей работой. В окопе - косое солнце и тень. Разложив на голенищах портянки, протянув босые ноги, Васин шевелит пальцами под солнцем, смотрит на них.

Давайте подежурю, товарищ лейтенант.

Обожди...

Мне показалось, что над немецкими окопами возник желтый дымок. В стереотрубу, приближенный увеличительными стеклами, хорошо виден травянистый передний скат высоты, желтые извилистые отвалы траншей.

Опять в том жe месте возникает над бруствером летучий желтый дымок. Роют! Какой-то немец роет средь бела дня. Блеснула лопата. Лопаты у них замечательные, сами идут в грунт. Вровень с бруствером пошевелилась серая мышиная кепка. Тесно ему копать. А каску от жары снял.

Вызывай Второго!

Стрелять будем? - оживляется Васин и, сидя перед телефоном на своих босых пятках, вызывает.

Второй - это командир дивизиона. Он сейчас на той стороне Днестра, в хуторе. Голос по-утреннему хрипловатый. И - строг. Спал, наверное. Окна завешены одеялами, от земляного пола, побрызганного водой, прохладно в комнате, мух ординарец выгнал - можно спать в жару. А снарядов, конечно, не даст. Я иду на хитрость:

Товарищ Второй, обнаружил немецкий артиллерийский НП!

Скажи просто: "Обнаружил наблюдателя",- наверняка не разрешит стрелять.

Откуда знаешь, что это - артиллерийский НП? - сомневается Яценко. И тон уже мрачный, раздраженный оттого, что надо принимать какое-то решение.

Засек стереотрубу по блеску стекол! - вру я честным голосом. А может быть, я и не вру. Может быть, он кончит рыть и установит стереотрубу.

Значит НП, говоришь?

Яценко колеблется.

Уж лучше не надеяться. А то потом вовсе обидно. Что за жизнь, в самом деле! Сидишь на плацдарме - голову высунуть нельзя, а обнаружил цель, и тебе снарядов нe дают. Если бы немец меня обнаружил, он бы не стал спрашивать разрешения. Этой ночью уже прислали б сюда другого командира взвода.

Три снарядика, товарищ Второй,- спешу я, пока он еще не передумал, и голос мой мне самому противен в этот момент.

Расхвастался! Воздух сотрясать хочешь или стрелять? - злится вдруг Яценко.

И черт меня дернул выскочить с этими тремя снарядами. Все в полку знают, что Яценко стреляет неважно. И грамотный, и подготовку данных знает, но, как говорится, если таланта нет, это надолго. Однажды он пристреливал цель, израсходовал восемь снарядов, но так и не увидел своего разрыва. С тех пор Яценко всегда держит на своем НП одного из комбатов на случай, если придется стрелять. С ним всегда так: хочешь лучше сделать, а наступаешь на больную мозоль.

Так вы ж больше не дадите, товарищ комдив! - оправдываюсь я поспешно. Это хитрость, непонятная человеку штатскому. Командир дивизии и командир артиллерийского дивизиона сокращенно звучит одинаково: "комдив", хотя дивизией командует полковник, а то и генерал, а дивизионом - в лучшем случае майор. Яценко любит, когда его называют сокращенно и звучно: "Товарищ комдив". И я иду на эту хитрость, как бы забыв, что по телефону не положены ни звания, ни должности - есть только позывные.

Тебе что, мой позывной неизвестен? - обрывает Яценко. Но слышно по голосу - доволен. Это - главное.

Что угодно говорить, лишь бы снарядов дал. Мне начинает казаться - даст.

А ты знаешь, сколько наш снаряд стоит? Пятьдесят килограммов,- ты знаешь, сколько это в пересчете на рубли?

Все ясно. Точка опоры найдена. Когда пошло в "пересчете на рубли", Яценко уже не сдвинешь.

Моей матери

Иде Григорьевне Кантор

Придет день, когда настоящее станет прошедшим, когда будут говорить о великом времени и безымянных героях, творивших историю. Я хотел бы, чтобы все знали, что не было безымянных героев, а были люди, которые имели свое имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и поэтому муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чье имя войдет в историю. Пусть же эти люди будут всегда близки вам как друзья, как родные, как вы сами!

Юлиус Фучик

Жизнь на плацдарме начинается ночью. Ночью мы вылезаем из щелей и блиндажей, потягиваемся, с хрустом разминаем суставы. Мы ходим по земле во весь рост, как до войны ходили по земле люди, как они будут ходить после войны. Мы ложимся на землю и дышим всей грудью. Роса уже пала, и ночной воздух пахнет влажными травами. Наверное, только на войне так по-мирному пахнут травы.

Над нами черное небо и крупные южные звезды. Когда я воевал на севере, звезды там были синеватые, мелкие, а здесь они все яркие, словно отсюда ближе до звезд. Дует ветер, и звезды мигают, свет их дрожит. А может быть, правда, есть жизнь на какой-то из этих звезд?

Луна еще не всходила. Она теперь всходит поздно, на фланге у немцев, и тогда у нас все освещается: и росный луг, и лес над Днестром, тихий и дымчатый в лунном свете. Но скат высоты, на которой сидят немцы, долго еще в тени. Луна осветит его перед утром.

Вот в этот промежуток до восхода луны к нам из-за Днестра каждую ночь переправляются разведчики. Они привозят в глиняных корчажках горячую баранину и во флягах – холодное, темное, как чернила, молдавское вино. Хлеб, чаще ячменный, синеватый, удивительно вкусный в первый день. На вторые сутки он черствеет и сыплется. Но иногда привозят кукурузный. Янтарно-желтые кирпичики его так и остаются лежать на брустверах окопов. И уже кто-то пустил шутку:

– Выбьют нас немцы отсюда, скажут: вот русские хорошо живут – чем лошадей кормят!..

Мы едим баранину, запиваем ледяным вином, от которого ломит зубы, и в первый момент не можем отдышаться: нёбо, горло, язык – все жжет огнем. Это готовил Парцвания. Он готовит с душой, а душа у него горячая. Она не признает кушаний без перца. Убеждать его бессмысленно. Он только укоризненно смотрит своими добрыми, маслеными и черными, как у грека, круглыми глазами: «Ай, товариц лейтенант! Помидор, молодой барашек – как можно без перца? Барашек любит перец».

Пока мы едим, Парцвания сидит тут же на земле, по-восточному поджав под себя полные ноги. Он острижен под машинку. Сквозь отросший ежик волос на его круглой загорелой голове блестят бисеринки пота. И весь он небольшой, приятно полный – почти немыслимый случай на фронте. Даже в мирное время считалось: кто пришел в армию худой – поправится, пришел полный – похудеет. Но Парцвания не похудел и на фронте. Бойцы зовут его «батоно Парцвания»: мало кто знает, что в переводе с грузинского «батоно» означает господин.

До войны Парцвания был директором универмага где-то в Сухуми, Поти или Зугдиди. Сейчас он связист, самый старательный. Когда прокладывает связь, взваливает на себя по три катушки сразу и только потеет под ними и таращит свои круглые глаза. Но на дежурстве спит. Засыпает он незаметно для самого себя, потом всхрапывает, вздрогнув, просыпается. Испуганно оглядывается вокруг мутным взглядом, но не успел еще другой связист папироску свернуть, как Парцвания опять уже спит.

Мы едим баранину и хвалим. Парцвания приятно смущается, прямо тает от наших похвал. Не похвалить нельзя: обидишь. Так же приятно смущается он, когда говорит о женщинах. Из его деликатных рассказов, в общем, можно понять, что у них в Зугдиди женщины не признавали за его женой монопольного права на Парцванию.

Что-то долго сегодня нет ни Парцвании, ни разведчиков. Мы лежим на земле и смотрим на звезды: Саенко, Васин и я. У Васина от солнца и волосы, и брови, и ресницы выгорели, как у деревенского парнишки. Саенко зовет его «Детка» и держится покровительственно. Он самый ленивый из всех моих разведчиков. У него круглое лицо, толстые губы, толстые икры ног.

Сейчас он рядом со мной лениво потягивается на земле всем своим большим телом. Я смотрю на звезды. Интересно, понимал ли я до войны, какое удовольствие вот так бездумно лежать и смотреть на звезды?

У немцев ударил миномет. Слышно, как над нами в темноте проходит мина. Разрыв в стороне берега. Мы как раз между батареей и берегом. Если прочертить мысленно траекторию, мы окажемся под ее высшей точкой. Удивительно хорошо потягиваться после целого дня сидения в окопе. Каждый мускул ноет сладко.

Саенко поднимает руку над глазами, смотрит на часы. Они у него большие, со множеством зеленых светящихся стрелок и цифр, так что мне со стороны можно разглядеть время.

– Долго не идут, черти, – говорит он своим тягучим голосом. – Жрать охота, аж тошнит! – И Саенко сплевывает в пыльную траву.

Скоро взойдет луна: у немцев уже заметно светлеет за гребнем. А миномет все бьет, и мины ложатся по дороге, по которой должны сейчас идти к нам разведчики и Парцвания. Мысленно я вижу ее всю. Она начинается у берега, в том месте, где мы с лодок впервые высадились на этот плацдарм. И начинается она могилой лейтенанта Гривы. Помню, как он, охрипший от крика, с ручным пулеметом в руках, бежал вверх по откосу, увязая сапогами в осыпающемся песке. На самом верху, под сосной, где его убило миной, теперь могила. Отсюда песчаная дорога сворачивает в лес, а там – безопасный участок. Дорога петляет среди воронок, но это не прицельный огонь, немец бьет вслепую, по площади, даже днем не видя своих разрывов.

В одном месте на земле лежит неразорвавшийся реактивный снаряд нашего «андрюши», длинный, в рост человека, с огромной круглой головой. Он упал здесь, когда мы были еще за Днестром, и теперь уже начал ржаветь и зарастать травой, но всякий раз, когда идешь мимо него, становится жутковато и весело.

В лесу обычно перекуривают, прежде чем идти дальше, последние шестьсот метров по открытому месту. Наверное, сидят сейчас разведчики и курят, а Парцвания торопит их. Он боится, что остынет баранина в глиняных корчажках, и потому укутывает корчажки одеялами, обвязывает веревками. Собственно, он мог бы не ходить сюда, но он не доверяет никому из разведчиков и сам каждый раз конвоирует баранину. К тому же он должен видеть, как ее будут есть.

Луна одним краем показалась уже из-за гребня. В лесу сейчас черные тени деревьев и полосами дымный лунный свет. Капли росы зажигаются в нем, и пахнет повлажневшими лесными цветами и туманом; он скоро начнет подниматься из кустов. Хорошо сейчас идти по лесу, пересекая тени и полосы лунного света…

Саенко приподнимается на локте. Какие-то трое идут в нашу сторону. Может быть, разведчики? До них метров сто, но мы не окликаем их: на плацдарме, ночью, никого не окликают издали. Трое доходят до поворота дороги, и сейчас же рассыпавшаяся стайка красных пуль низко-низко проносится над их головами. С земли нам это хорошо видно.

Саенко опять ложится на спину.

– Пехота…

Позавчера это самое место днем, на «виллисе» пытался проскочить пехотный шофер. Под обстрелом он резко крутанул на повороте дороги и вывалил полковника. Пехотинцы кинулись к нему, немцы ударили из минометов, наша дивизионная артиллерия отвечала, и полчаса длился обстрел, так что под конец все перемешалось, и за Днестром прошел слух, что немцы наступают. Вытащить «виллис» днем, конечно, не удалось, и до ночи немцы тренировались по нему из пулеметов, как по мишени, всаживая очередь за очередью, пока не подожгли наконец. Мы после гадали: пошлют шофера в штрафную роту или не пошлют?

Луна поднимается еще выше, вот-вот оторвется от гребня, а разведчиков все нет. Непонятно. Наконец появляется Панченко, ординарец мой. Издали вижу, что он идет один и в руке несет что-то странное. Подходит ближе. Унылое лицо, в правой руке на веревке – горлышко глиняной корчажки.

Кадр из фильма «Пядь земли» (1964)

Последнее лето второй мировой. Уже предрешён её исход. Отчаянное сопротивление оказывают фашисты советским войскам на стратегически важном направлении - правом берегу Днестра. Плацдарм в полтора квадратных километра над рекой, удерживаемый окопавшейся пехотой, денно и нощно обстреливается немецкой миномётной батареей с закрытых позиций на господствующей высоте.

Задача номер один для нашей артиллерийской разведки, укрепившейся буквально в щели откоса на открытом пространстве, - установить местоположение этой самой батареи.

С помощью стереотрубы лейтенант Мотовилов с двумя рядовыми ведут неусыпный контроль над местностью и докладывают обстановку на тот берег командиру дивизиона Яценко для корректировки действий тяжёлой артиллерии. Неизвестно, будет ли наступление с этого плацдарма. Оно начинается там, где легче прорвать оборону и где для танков есть оперативный простор. Но бесспорно, что от их разведданных зависит многое. Недаром немцы за лето дважды пытались форсировать плацдарм.

Ночью Мотовилова неожиданно сменяют. Переправившись в расположение Яценко, он узнает о повышении - был взводным, стал командиром батареи. В послужном списке лейтенанта это третий военный год. Сразу со школьной скамьи - на фронт, потом - Ленинградское артиллерийское училище, по окончании - фронт, ранение под Запорожьем, госпиталь и снова фронт.

Короткий отпуск полон сюрпризов. Приказано построение для вручения наград нескольким подчинённым. Знакомство с санинструктором Ритой Тимашовой вселяет в неискушённого командира уверенность в дальнейшее развитие неуставных отношений с ней.

С плацдарма доносится слитный грохот. Впечатление такое, будто немцы пошли в наступление. Связь с другим берегом прервана, артиллерия бьёт «в белый свет». Мотовилов, предчувствуя беду, сам вызывается наладить связь, хотя Яценко предлагает послать другого. Связистом он берет рядового Мезенцева. Лейтенант отдаёт себе отчёт в том, что питает к подчинённому непреодолимую ненависть и хочет заставить его пройти весь «курс наук» на передовой. Дело в том, что Мезенцев, несмотря на призывной возраст и возможность эвакуироваться, остался при немцах в Днепропетровске, играл в оркестре на валторне. Оккупация не помешала ему жениться и завести двоих детей. А освободили его уже в Одессе. Он из той породы людей, считает Мотовилов, за которых все трудное и опасное в жизни делают другие. И воевали за него до сих пор другие, и умирали за него другие, и он даже уверен в этом своём праве.

На плацдарме все признаки отступления. Несколько спасшихся раненых пехотинцев рассказывают о мощном вражеском напоре. У Мезенцева возникает трусливое желание вернуться, пока цела переправа... Военный опыт подсказывает Мотовилову, что это всего лишь паника после взаимных перестрелок.

НП тоже брошен. Сменщик Мотовилова убит, а двое солдат убежали. Мотовилов восстанавливает связь. У него начинается приступ малярии, которой здесь страдает большинство из-за сырости и комаров. Неожиданно появившаяся Рита лечит его в окопе.

Следующие трое суток на плацдарме тишина. Выясняется, что пехотный комбат Бабин с передовой, «спокойный, упорный мужик», связан с Ритой давними прочными узами. Мотовилову приходится подавлять в себе чувство ревности: «Ведь есть же в нем что-то, чего нет во мне».

Далёкий артиллерийский гул выше по течению предвещает возможный бой. Ближайший стокилометровый плацдарм уже занят немецкими танками. Идёт передислокация соединений. Мотовилов посылает Мезенцева проложить связь по болоту в целях большей безопасности.

Перед танковой и пехотной атакой немцы проводят массированную артподготовку. При проверке связи погибает Шумилин, вдовец с тремя детьми, успевая лишь сообщить, что Мезенцев связь не проложил. Обстановка значительно осложняется.

Наша оборона устояла против первой танковой атаки. Мотовилову удалось устроить НП в подбитом немецком танке. Отсюда же лейтенант с напарником стреляют по танкам противника. Горит весь плацдарм. Уже в сумерках наши предпринимают контратаку. Завязывается рукопашная.

От удара сзади Мотовилов теряет сознание. Придя в себя, видит отступающих однополчан. Следующую ночь он проводит в поле, где немцы достреливают раненых. К счастью, Мотовилова отыскивает ординарец и они переходят к своим.

Ситуация критическая. От двух наших полков осталось так мало людей, что все помещаются под обрывом на берегу, в норах в откосе. Переправы нет. Командование последним боем принимает на себя Бабин. Выход один - вырваться из-под огня, смешаться с немцами, гнать не отрываясь и взять высоты!

Мотовилову поручено командование ротой. Ценой невероятных потерь наши одерживают победу. Поступает информация, что наступление велось на нескольких фронтах, война двинулась на запад и перекинулась в Румынию.

Среди всеобщего ликования на отвоёванных высотах шальной снаряд убивает Бабина на глазах у Риты. Мотовилов остро переживает и гибель Бабина, и горе Риты.

А дорога снова ведёт к фронту. Получено новое боевое задание. Между прочим, в пути встречается полковой трубач Мезенцев, гордо восседающий на коне. Если Мотовилов доживёт до победы, ему будет что рассказать сыну, о котором он уже мечтает.

Пересказала

Григорий Яковлевич Бакланов (Фридман) (1923).
Источник: Григорий Бакланов, Избранные произведения в 2-х томах, том 1,
изд-во "Художественная литература", Москва, 1979.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко ([email protected]), 18 марта
2002.

ПЯДЬ ЗЕМЛИ

Повесть

Моей матери
Иде Григорьевне Кантор

Придет день, когда настоящее станет прошедшим, когда будут говорить о
великом времени и безымянных героях, творивших историю. Я хотел бы, чтобы
все знали, что не было безымянных героев, а были люди, которые имели свое
имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и поэтому муки самого незаметного из
них были не меньше, чем муки того, чье имя войдет в историю. Пусть же эти
люди будут всегда близки вам как друзья, как родные, как вы сами!
Юлиус Фучик

ГЛАВА I

Жизнь на плацдарме начинается ночью. Ночью мы вылезаем из щелей и
блиндажей, потягиваемся, с хрустом разминаем суставы. Мы ходим по земле во
весь рост, как до войны ходили по земле люди, как они будут ходить после
войны. Мы ложимся на землю и дышим всей грудью. Роса уже пала, и ночной
воздух пахнет влажными травами. Наверное, только на войне так по-мирному
пахнут травы.
Над нами черное небо и крупные южные звезды. Когда я воевал на севере,
звезды там были сиповатые, мелкие, а здесь они нее яркие, словно отсюда
ближе до звезд. Дует ветер, и звезды мигают, свет их дрожит. А может быть,
правда, есть жизнь на какой-то из этих звезд?
Луна еще не всходила. Она теперь исходит поздно, на фланге у нeмцев, и
тогда у нас все освещается: и росный луг, и лес над Днестром, тихий и
дымчатый в лунном свете. Но скат высоты, на которой сидят немцы, долго еще в
тени. Луна осветит его перед утром.
Вот в этот промежуток до восхода луны к нам из-за Днестра каждую ночь
переправляются разведчики. Они привозят в глиняных корчажках горячую
баранину и во флягах - холодное, темное, как чернила, молдавское вино. Хлеб,
чаще ячменный, синеватый, удивительно вкусный в первый день. На вторые сутки
он черствеет и сыплется. Но иногда привозят кукурузный. Янтарно-желтые
кирпичики его так и остаются лежать на брустверах окопов. И уже кто-то
пустил шутку:
- Выбьют нас немцы отсюда, скажут: вот русские хорошо живут - чем
лошадей кормят!..
Мы едим баранину, запиваем ледяным вином, от которого ломит зубы, и в
первый момент не можем отдышаться: небо, горло, язык - все жжет огнем. Это
готовил Парцвания. Он готовит с душой, а душа у него горячая. Она не
признает кушаний без перца. Убеждать его бессмысленно. Он только укоризненно
смотрит своими добрыми, маслеными и черными, как у грека, круглыми глазами:
"Ай, товарищ лейтенант! Помидор, молодой барашек - как можно без перца?
Барашек любит перец".
Пока мы едим, Парцвания сидит тут же на земле, по-восточному поджав под
себя полные ноги. Он острижен под машинку. Сквозь отросший ежик волос на его
круглой загорелой голове блестят бисеринки пота. И весь он небольшой,
приятно полный - почти немыслимый случай на фронте. Даже в мирное время
считалось: кто пришел в армию худой - поправится, пришел полный - похудеет.
Но Парцвания не похудел и на фронте. Бойцы зовут его "батоно Парцвания":
мало кто знает, что в переводе с грузинского "батоно" означает господин.
До войны Парцвания был директором универмага где-то в Сухуми, Поти или
Зугдиди. Сейчас он связист, самый старательный. Когда прокладывает связь,
взваливает на себя по три катушки сразу и только потеет под ними и таращит
свои круглые глаза. Но на дежурстве спит. Засыпает он незаметно для самого
себя, потом всхрапывает, вздрогнув, просыпается. Испуганно оглядывается
вокруг мутным взглядом, но не успел еще другой связист папироску свернуть,
как Парцвания опять уже спит.
Мы едим баранину и хвалим. Парцвания приятно смущается, прямо тает от
наших похвал. Не похвалить нельзя: обидишь. Так же приятно смущается он,
когда говорит о женщинах. Из его деликатных рассказов, в общем, можно
понять, что у них в Зугдиди женщины не признавали за его женой монопольного
права на Парцванию.
Что-то долго сегодня нет ни Парцвании, ни разведчиков. Мы лежим на
земле и смотрим на звезды: Саенко, Васин и я. У Васина от солнца и волосы, и
брови, и ресницы выгорели, как у деревенского парнишки. Саенко зовет его
"Детка" и держится покровительственно. Он самый ленивый из всех моих
разведчиков. У него круглое лицо, толстые губы, толстые икры ног.
Сейчас он рядом со мной лениво потягивается на земле всем своим большим
телом. Я смотрю на звезды. Интересно, понимал ли я до войны, какое
удовольствие вот так бездумно лежать и смотреть на звезды?
У немцев ударил миномет. Слышно, как над нами в темноте проходит мина.
Разрыв в стороне берега. Мы как раз между батареей и берегом. Если
прочертить мысленно траекторию, мы окажемся под ее высшей точкой.
Удивительно хорошо потягиваться после целого дня сидения в окопе. Каждый
мускул ноет сладко.
Саенко поднимает руку над глазами, смотрит на часы. Они у него большие,
со множеством зеленых светящихся стрелок и цифр, так что мне со стороны
можно разглядеть время.
- Долго не идут, черти,- говорит он своим тягучим голосом.- Жрать
хочется, аж тошнит! - И Саенко сплевывает в пыльную траву.
Скоро взойдет луна: у немцев уже заметно светлеет за гребнем. А миномет
все бьет, и мины ложатся по дороге, по которой должны сейчас идти к нам
разведчики и Парцвания. Мысленно я вижу ее всю. Она начинается у берега, в
том месте, где мы с лодок впервые высадились на этот плацдарм. И начинается
она могилой лейтенанта Гривы. Помню, как он, охрипший от крика, с ручным
пулеметом в руках, бежал вверх по откосу, увязая сапогами в осыпающемся
песке. На самом верху, под сосной, где его убило миной, теперь могила.
Отсюда песчаная дорога сворачивает в лес, а там - безопасный участок. Дорога
петляет среди воронок, но это не прицельный огонь, немец бьет вслепую, по
площади, даже днем не видя своих разрывов.
В одном месте на земле лежит неразорвавшийся реактивный снаряд нашего
"андрюши", длинный, в рост человека, с огромной круглой головой. Он упал
здесь, когда мы были еще за Днестром, и теперь начал ржаветь и зарастать
травой, но всякий раз, когда идешь мимо него, становится жутковато и весело.
В лесу обычно перекуривают, прежде чем идти дальше, последние шестьсот
метров по открытому месту. Наверное, сидят сейчас разведчики и курят, а
Парцвания торопит их. Он боится, что остынет баранина в глиняных корчажках,
и потому укутывает корчажки одеялами, обвязывает веревками. Собственно, он
мог бы не ходить сюда, но он не доверяет никому из разведчиков и сам каждый
раз конвоирует баранину. К тому же он должен видеть, как ее будут есть.
Луна одним краем показалась уже из-за гребня. В лесу сейчас черные тени
деревьев и полосами дымный лунный свет. Капли росы зажигаются в нем, и
пахнет повлажневшими лесными цветами и туманом; он скоро начнет подниматься
из кустов. Хорошо сейчас идти по лесу, пересекая тени и полосы лунного
света...
Саенко приподнимается на локте. Какие-то трое идут в нашу сторону.
Может быть, разведчики? До них метров сто, но мы не окликаем их: на
плацдарме ночью никого не окликают издали. Трое доходят до поворота дороги,
и сейчас же рассыпавшаяся стайка красных пуль низконизко проносится над их
головами. С земли нам это хорошо видно.
Саенко опять ложится на спину.
- Пехота...
Позавчера это самое место днем, на "виллисе" пытался проскочить
пехотный шофер. Под обстрелом он резко крутанул на повороте дороги и вывалил
полковника. Пехотинцы кинулись к нему, немцы ударили из минометов, наша
дивизионная артиллерия отвечала, и полчаса длился обстрел, так что под конец
все перемешалось, и за Днестром прошел слух, что немцы наступают. Вытащить
"виллис" днем, конечно, не удалось, и до ночи немцы тренировались по нему из
пулеметов, как по мишени, всаживая очередь за очередью, пока не подожгли
наконец. Мы после гадали: пошлют шофера в штрафную роту или не пошлют?
Луна поднимается еще выше, вот-вот оторвется от гребня, а разведчиков
все нет. Непонятно. Наконец появляется Панченко, ординарец мой. Издали вижу,
что он идет один и в руке несет что-то странное. Подходит ближе. Унылое
лицо, в правой руке на веревке - горлышко глиняной корчажки.
Панченко угрюмо стоит перед нами, а мы сидим на земле, все трое, и
молчим. Становится вдруг так обидно, что я даже не говорю ничего, а только
смотрю на Панченко, на этот черепок у него в руках - единственное, что
уцелело от корчажки. Развeдчики тоже молчат.
Мы целый день прожили всухомятку, и до следующей ночи нам уже никто
ничего не принесет: мы едим по-настоящему раз в сутки. А завтра опять целый
день обстрел, слепящее солнце в стекла стереотрубы, жара, и кури, кури в
своей щели до одурения, разгоняя дым рукой, потому что на плацдарме немец и
по дыму бьет.
- Какой дурак придумал носить мясо в корчажках? - спрашиваю я.
Панченко смотрит на меня укоризненно:
- Парцвания велел, чего ж вы ругаетесь? Он говорил, в глиняной посуде
не так остывает. Еще одеялами их укутывал...
- А где он сам?
- Убило Парцванию...
Панченко кладет перед нами круглый ячменный хлеб, отцепляет от пояса
фляжки с вином, сам садится в стороне, один, пожевывая травинку.
Оттого что мы день прожили всухомятку, вино сразу мягко туманит голову.
Мы жуем хлеб и думаем о Парцвании. Его убило, когда он нес нам свои
корчажки, завязанные в одеяла, чтоб - не дай бог! - в них не остыло за
дорогу. Обычно он сидел вот здесь, по-восточному поджав полные ноги, и, пока
мы ели, смотрел на нас своими добрыми, маслеными и черными, как у грека,
круглыми глазами, то и дело вытирая сильно потевшую после ходьбы загорелую
голову. Он ждал, когда мы начнем хвалить.
- Тебя не ранило? - спрашиваю я Панченко. Тот обрадованно пододвигается
к нам.
- Вот! - показывает он штанину, у кармана навылет пробитую осколком, и
для убедительности продевает сквозь две дыры палец. И вдруг, спохватившись,
поспешно достает из кармана завернутый в тряпочку желтый листовой табак. -
Чуть было не забыл совсем.
Мы крошим в ладонях сухие, невесомые листья, стараясь не прoсыпать
табак. Вдруг я замечаю у себя на ладони кровь и прилипшую к ней табачную
пыль. Откуда она? Я не ранен, я только резал хлеб. На нижней корке хлеба
тоже кровь. Все смотрят на нее. Это кровь Парцвании.
- Где вас накрыло? - спрашивает Саенко. Вместе со словами табачный дым
идет у него изо рта: он всегда глубоко затягивается.
- В лесу. Как раз где снаряд "андрюши" лежит. Вот так мы шли, вот так
он лежит.- Панченко чертит все это на земле.- Вот здесь мина упала. А
Парцвания как раз с той стороны шел.
Это та самая минометная батарея, которую мы никак не можем засечь.
Ночью мы лежим с Васиным в одной щели. Саенко я отправил вместе с
Панченко. Надо донести Парцванию до лодки, надо переправить его на ту
сторону.
Щель узкая, но внизу, у самого дна, мы подрыли ее с боков, так что
вполне можно спать вдвоем. Ночи все же холодные, а вдвоем даже под
плащ-палаткой тепло. Трудно только переворачиваться на другой бок. Пока один
переворачивается, второй стоит на четвереньках. Но больше подрыть нельзя,
иначе снарядом может обрушить щель.
Через равные промежутки бьет тяжелая немецкая батарея, наши отвечают
из-за Днестра через нас. Почему-то под землей разрывы всегда кажутся
близкими. Это так называемый тревожащий огонь, всю ночь, до утра. Интересно,
до войны люди страдали бессонницей, жаловались: "Целую ночь не мог уснуть: у
нас под полом скребется мышь". А сверчок, так тот был целым бедствием. Мы
каждую ночь спим под артиллерийским обстрелом и просыпаемся от внезапной
тишины.
Я лежу сейчас и думаю о Парцвании, о хлебе, на котором осталась его
кровь. Перед самой войной, когда я учился в десятом классе, был у нас вечер
и нам бесплатно раздавали булочки с колбасой. Они были свежие, круглые,
разрезанные наискось через верхнюю корку, и туда вставлено по толстому
розовому куску любительской колбасы. Пока нам их раздавали, директор школы
стоял рядом с буфетчицей, гордый: это была его инициатива.
Мы съели колбасу, а булочки после валялись во всех углах, за урнами,
под лестницей. Мне вспоминается это сейчас как преступление.
Васин спит, посапывая. Мне хочется закурить, но табак у меня в правом
кармане, а мы лежим на правом боку. Каждый раз, когда всплывает немецкая
ракета, я вижу заросшую шею Васина и маленькое раскрасневшееся во сне ухо.
Странно, у меня к нему почему-то почти отцовское чувство.

ГЛАВА II

Жарко. Против солнца все как в дыму. Горячий воздух дрожит над ближними
высотами, они пустынны, будто вымершие. Там - немецкий передний край.
Пехотинцы отсыпаются за ночь, скорчившись на днe окопов, сунув руки в
рукава шинелей. Каждую ночь они, как кроты, роют ходы сообщения, соединяют
окопы в траншеи, а когда будет построена прочная оборона, все придется
бросать и переходить на новое место. Это уже проверено.
Немцы тоже спят. Только наблюдатели с обеих сторон высматривают, где
шевелится живое. Редко простучит пулемет - сухие вспышки его почти не видны
против солнца,- и опять тишина. Дым разрыва подолгу плывет над передовой в
знойном воздухе.
Позади нас за лесом - Днестр, весь залитый солнцем. Хорошо бы сейчас
искупаться в Днестре. Но на войне другой раз сидишь у воды и не то что
искупаться - напиться до ночи не можешь. На белых песчаных отмелях Днестра
не найдешь сейчас следа босой пятки. Только следы сапог, следы колес,
уходящие в воду, и воронки разрывов. А выше по берегу, среди виноградников,
наливающихся теплым соком, греются на припеке молдавские хутора, днем
безлюдные. Над ними зной и тишина. Все это позади нас.
Я смотрю на пологие высоты в стереотрубу, смотрю каждый день до
тошноты. Эх, как они нужны нам! Если бы мы их взяли, здесь сразу
переменилась бы вся жизнь. Васин тем временем готовит завтрак. Взрезал ножом
банку свиной тушенки, поставил на бруствер, лезвие вытирает о штаны. Мы едим
ее ложками, намазывая на хлеб. Едим не спеша: впереди целый день, а банка
последняя. И оставлять мы тоже не любим.
Где-то близко слышны голоса. Я поворачиваю стереотрубу. Два пехотинца
идут по полю с винтовками за плечами и разговаривают. Вот так просто идут
себе и разговаривают, как будто ни немцев, ни войны на свете. Конечно,
недавно мобилизованные, из-за Днестра. У этих удивительная особенность: где
никакой опасности - перебегают, прячутся от каждого снаряда, летящего мимо,
падают на землю - вот она, смерть! А где все живое носа не высунет - ходят в
полный рост. Я однажды видел, как вот такой, только что присланный на фронт
солдат, смелый по глупости, шел по минному полю в тылу у нас и рвал ромашки.
Опытный, повоевавший пехотинец с умом не пройдет там, а этот ставил ногу, не
выбирая места, и ни одна мина не взорвалась под ним. Метра два оставалось до
края минного поля, когда ему крикнули. И он, поняв, где находится, больше
уже шагу ступить не смог. Пришлось его оттуда снимать.
- Мало их, дураков, учит! - злится Васин.
Мы оба, бросив есть, следим за пехотинцами. Кто-то крикнул им из своего
окопа. Они вовсе стали на открытом мeсте, на жаре, оглядываются: не поймут,
откуда был голос. И немец почему-то не стреляет. От нас до них - метров
тридцать; пройдут еще немного, и утренние длинные тени обоих головами
достанут до нашего бруствера. Так и не поняв, кто звал их, пошли.
- Эй, кумовья, бегом! - не выдержав, кричит Васин.
Опять стали. Обе головы повернулись на голос в нашу сторону. Изменив
направление, идут теперь к нам. Васин даже высунулся:
- Бегом, мать вашу!..
Я едва успеваю сдернуть его за ремень. Грохот! Сверху на нас рушится
земля. Зажмурившись, сидим на дне окопа. Разрыв! Сжались. Еще разрыв! Над
нами проносит дым. Живы, кажется!.. В первый момент мы не можем отдышаться,
только глядим друг на друга и улыбаемся, как мальчишки: живы!
- Вот сволочь! - говорю я.
Васин грязным платком вытирает лицо, оно у него все в земле. Смотрит
мне на колено, глаза становятся испуганными. Смотрит на мой сапог, на землю
и поднимает перевернутую банку тушенки. Там все перемешалось с песком. На
колене у меня тает белый жир, по пыльному голенищу сапога ползет вниз кусок
мяса, оставляя сальный след. Берегли... Ели не спеша...
- Таких убивать надо! - Васин зло швырнул банку.- Воевать не умеют,
только других демаскируют.
И тут мы слышим стон. Жалкий такой, будто не взрослый человек стонет, а
ребенок. Мы высовываемся осторожно. Один пехотинец лежит неподвижно, ничком,
на неловко подогнутой руке, плечом зарывшись в землю. До пояса он весь
целый, а ниже - черное и кровь, и ботинки с обмотками. на белом расщепленном
прикладе винтовки тоже кровь. И тень от него на земле стала короткая, вся
рядом с ним.
Другой пехотинец шевелится, ползет. Это он стонет. Мы кричим ему, но он
ползет в другую сторону.
- Пропадет, дурак,- быстро говорит Васин и зачем-то начинает снимать
сапоги, надавливая носком на задник. Босиком, скинув ремень, приготовился
ползти за раненым.
Но из другого окопа высовывается рука и втягивает раненого под землю.
Оттуда стоны слышны глуше. Винтовка его так и остается на поле.
И опять тишина и зной. Растаял дым разрывов. Жирное пятно у меня на
колене стало огромным и грязным. Я глянул на убитого в стереотрубу. Свежая
кровь блестит на солнце, и на нее уже липнут мухи, роятся над ним. Здесь, на
плацдарме, великое множество мух.
От огорчения, что не удалось позавтракать, Васин берется за трофейный
телефонный аппарат, что-то чинит в нем. Он сидит на дне окопа, поджав под
себя босые ноги. Голова наклонена, шея мускулистая, загорелая. Ресницы у
него длинные, выгоревшие на концах, а уши по-мальчишески оттопырены и
тяжелые от прилившей крови. Потные волосы зачесаны под пилотку - отрастил
чуб под моей мягкой рукой.
Я люблю смотреть на него, когда он работает. У него не по возрасту
крупные, умелые руки. Они редко бывают без дела. Если рассказывают анекдот,
Васин, подняв от работы глаза, слушает напряженно; на чистом лбу его
обозначается одна-единствсииая морщина между бровей. И когда анекдот кончен,
он все еще ждет, надеясь узнать нечто поучительное, что можно было бы
применить к жизни.
- Ты кем был до войны, Васин?
- Я? - переспрашивает он и поднимает на меня карие, позолоченные
солнцем глаза с синеватыми белками.- Жестянщик.
Потом подносит к лицу ладони, нюхает их:
- Вот уже не пахнут, а то все, бывало, жестью пахли.
И улыбается грустно и умудренно: война. Обдирая зубами изоляцию с
провода, говорит:
- Сколько на войне всякого добра пропадает, так это привыкнуть
невозможно.
Опять бьет немецкая минометная батарея, та самая, но теперь разрывы
ложатся левей. Это она била с вечера. Шарю, шарю стереотрубой - ни вспышки,
ни пыли над огневыми позициями - все скрыто гребнем высот. Кажется, руку бы
отдал, только б уничтожить ее. Я примерно чувствую место, где она стоит, и
уже несколько раз пытался eе уничтожить, но она меняет позиции. Вот если бы
высоты были наши! Но мы сидим в кювете дороги, выставив над собой
стереотрубу, и весь наш обзор - до гребня.
Мы вырыли этот окоп, когда земля была еще мягкая. Сейчас дорога,
развороченная гусеницами, со следами ног, колес по свежей грязи, закаменела
и растрескалась. Не только мина - легкий снаряд почти не оставляет на ней
воронки: так солнце прокалило ее.
Когда мы высадились на этот плацдарм, у нас не хватило сил взять
высоты. Под огнем пехота залегла у подножия и спешно начала окапываться.
Возникла оборона. Она возникла так: упал пехотинец, прижатый пулеметной
струей, и прежде всего подрыл землю под сердцем, насыпал холмик впереди
головы, защищая ее от пули. К утру на этом месте он уже ходил в полный рост
в своем окопе, зарылся в землю - не так-то просто вырвать его отсюда.
Из этих окопов мы несколько раз поднимались в атаку, но немцы опять
укладывали нас огнем пулеметов, шквальным минометным и артиллерийским огнем.
Мы даже не можем подавить их минометы, потому что не видим их. А немцы с
высот просматривают и весь плацдарм, и переправу, и тот берег. Мы держимся,
зацепившись за подножие, мы уже пустили корни, и все же странно, что они до
сих пор не сбросили нас в Днестр. Мне кажется, будь мы на тех высотах, а они
здесь, мы бы уже искупали их.
Даже оторвавшись от стереотрубы и закрыв глаза, даже во сне я вижу эти
высоты, неровный гребень со всеми ориентирами, кривыми деревцами, воронками,
белыми камнями, проступившими из земли, словно это обнажается вымытый ливнем
скелет высоты.
Когда кончится война и люди будут вспоминать о ней, наверное, вспомнят
великие сражения, в которых решался исход войны, решались судьбы
человечества. Войны всегда остаются в памяти великими сражениями. И среди
них не будет места нашему плацдарму. Судьба его - как судьба одного
человека, когда решаются судьбы миллионов. Но, между прочим, нередко судьбы
и трагедии миллионов начинаются судьбой одного человека. Только об этом
забывают почему-то.
С тех пор как мы начали наступать, сотни таких плацдармов захватывали
мы на всех реках. И немцы сейчас же пытались сбросить нас, а мы держались,
зубами, руками вцепившись в берег. Иногда немцам удавалось это. Тогда, не
жалея сил, мы захватывали новый плацдарм. И после наступали с него.
Я не знаю, будем ли мы наступать с этого плацдарма. И никто из нас не
может знать этого. Наступление начинается там, где легче прорвать оборону,
где есть для танков оперативный простор. Но уже одно то, что мы сидим здесь,
немцы чувствуют и днем и ночью. Недаром они дважды пытались скинуть нас в
Днестр. И еще попытаются.
Теперь уже все, даже немцы, знают, что война скоро кончится. И как она
кончится, они тоже знают. Наверное, потому так сильно в нас желание выжить.
В самые трудные месяцы сорок первого года, в окружении, за одно то, чтобы
остановить немцев перед Москвой, каждый, не задумываясь, отдал бы жизнь. Но
сейчас вся война позади, большинство из нас увидит победу, и так обидно
погибнуть в последние месяцы.
В мире творятся великие события. Вышла Италия из войны. Высадились
наконец союзники во Франции делить победу. Все лето, пока мы сидим на
плацдарме, один за другим наступают фронты севернее нас. Значит, скоро и
здесь что-то начнется.
Васин кончил чинить аппарат, любуется своей работой. В окопе - косое
солнце и тень. Разложив на голенищах портянки, протянув босые ноги, Васин
шевелит пальцами под солнцем, смотрит на них.
- Давайте подежурю, товарищ лейтенант.
- Обожди...
Мне показалось, что над немецкими окопами возник желтый дымок. В
стереотрубу, приближенный увеличительными стеклами, хорошо виден травянистый
передний скат высоты, желтые извилистые отвалы траншей.
Опять в том жe месте возникает над бруствером летучий желтый дымок.
Роют! Какой-то немец роет средь бела дня. Блеснула лопата. Лопаты у них
замечательные, сами идут в грунт. Вровень с бруствером пошевелилась серая
мышиная кепка. Тесно ему копать. А каску от жары снял.
- Вызывай Второго!
- Стрелять будем? - оживляется Васин и, сидя перед телефоном на своих
босых пятках, вызывает.
Второй - это командир дивизиона. Он сейчас на той стороне Днестра, в
хуторе. Голос по-утреннему хрипловатый. И - строг. Спал, наверное. Окна
завешены одеялами, от земляного пола, побрызганного водой, прохладно в
комнате, мух ординарец выгнал - можно спать в жару. А снарядов, конечно, не
даст. Я иду на хитрость:
- Товарищ Второй, обнаружил немецкий артиллерийский НП!
Скажи просто: "Обнаружил наблюдателя",- наверняка не разрешит стрелять.
- Откуда знаешь, что это - артиллерийский НП? - сомневается Яценко. И
тон уже мрачный, раздраженный оттого, что надо принимать какое-то решение.
- Засек стереотрубу по блеску стекол! - вру я честным голосом. А может
быть, я и не вру. Может быть, он кончит рыть и установит стереотрубу.
- Значит НП, говоришь?
Яценко колеблется.
Уж лучше не надеяться. А то потом вовсе обидно. Что за жизнь, в самом
деле! Сидишь на плацдарме - голову высунуть нельзя, а обнаружил цель, и тебе
снарядов нe дают. Если бы немец меня обнаружил, он бы не стал спрашивать
разрешения. Этой ночью уже прислали б сюда другого командира взвода.
- Три снарядика, товарищ Второй,- спешу я, пока он еще не передумал, и
голос мой мне самому противен в этот момент.
- Расхвастался! Воздух сотрясать хочешь или стрелять? - злится вдруг
Яценко.
И черт меня дернул выскочить с этими тремя снарядами. Все в полку
знают, что Яценко стреляет неважно. И грамотный, и подготовку данных знает,
но, как говорится, если таланта нет, это надолго. Однажды он пристреливал
цель, израсходовал восемь снарядов, но так и не увидел своего разрыва. С тех
пор Яценко всегда держит на своем НП одного из комбатов на случай, если
придется стрелять. С ним всегда так: хочешь лучше сделать, а наступаешь на
больную мозоль.
- Так вы ж больше не дадите, товарищ комдив! - оправдываюсь я поспешно.
Это хитрость, непонятная человеку штатскому. Командир дивизии и командир
артиллерийского дивизиона сокращенно звучит одинаково: "комдив", хотя
дивизией командует полковник, а то и генерал, а дивизионом - в лучшем случае
майор. Яценко любит, когда его называют сокращенно и звучно: "Товарищ
комдив". И я иду на эту хитрость, как бы забыв, что по телефону не положены
ни звания, ни должности - есть только позывные.
- Тебе что, мой позывной неизвестен? - обрывает Яценко. Но слышно по
голосу - доволен. Это - главное.
Что угодно говорить, лишь бы снарядов дал. Мне начинает казаться -

Загрузка...
Top